Неточные совпадения
Они
ушли. Напрасно я им откликнулся: они б еще с час проискали меня в саду. Тревога между
тем сделалась ужасная. Из крепости прискакал казак. Все зашевелилось; стали искать черкесов
во всех кустах — и, разумеется, ничего не нашли. Но многие, вероятно, остались в твердом убеждении, что если б гарнизон показал более храбрости и поспешности,
то по крайней мере десятка два хищников остались бы на месте.
Она всегда протягивала ему свою руку робко, иногда даже не подавала совсем, как бы боялась, что он оттолкнет ее. Он всегда как бы с отвращением брал ее руку, всегда точно с досадой встречал ее, иногда упорно молчал
во все время ее посещения. Случалось, что она трепетала его и
уходила в глубокой скорби. Но теперь их руки не разнимались; он мельком и быстро взглянул на нее, ничего не выговорил и опустил свои глаза в землю. Они были одни, их никто не видел. Конвойный на
ту пору отворотился.
— Во-первых, этого никак нельзя сказать на улице; во-вторых, вы должны выслушать и Софью Семеновну; в-третьих, я покажу вам кое-какие документы… Ну да, наконец, если вы не согласитесь войти ко мне,
то я отказываюсь от всяких разъяснений и тотчас же
ухожу. При этом попрошу вас не забывать, что весьма любопытная тайна вашего возлюбленного братца находится совершенно в моих руках.
— Какой вздор!» В досаде взял он свечу, чтоб идти и отыскать
во что бы
то ни стало оборванца и поскорее
уйти отсюда.
Во все время этой сцены Андрей Семенович
то стоял у окна,
то ходил по комнате, не желая прерывать разговорa; когда же Соня
ушла, он вдруг подошел к Петру Петровичу и торжественно протянул ему руку.
— Ах, не слушал бы! — мрачно проговорил князь, вставая с кресла и как бы желая
уйти, но останавливаясь в дверях. — Законы есть, матушка, и если ты уж вызвала меня на это,
то я тебе скажу, кто виноват
во всем: ты и ты, одна ты. Законы против таких молодчиков всегда были и есть! Да-с, если бы не было
того, чего не должно было быть, я — старик, но я бы поставил его на барьер, этого франта. Да, а теперь и лечите, возите к себе этих шарлатанов.
Он не помнил, когда она
ушла, уснул, точно убитый, и весь следующий день прожил, как
во сне, веря и не веря в
то, что было. Он понимал лишь одно: в эту ночь им пережито необыкновенное, неизведанное, но — не
то, чего он ждал, и не так, как представлялось ему. Через несколько таких же бурных ночей он убедился в этом.
Она
ушла во флигель, оставив Самгина довольным
тем, что дело по опеке откладывается на неопределенное время. Так оно и было, — протекли два месяца — Марина ни словом не напоминала о племяннике.
Но он тоже невольно поддавался очарованию летней ночи и плавного движения сквозь теплую
тьму к покою. Им овладевала приятная, безмысленная задумчивость. Он смотрел, как
во тьме, сотрясаемой голубой дрожью, медленно
уходят куда-то назад темные массы берегов, и было приятно знать, что прожитые дни не воротятся.
«Какую свитку? у меня нет никакой свитки! я знать не знаю твоей свитки!»
Тот, глядь, и
ушел; только к вечеру, когда жид, заперши свою конуру и пересчитавши по сундукам деньги, накинул на себя простыню и начал по-жидовски молиться богу, — слышит шорох… глядь —
во всех окнах повыставлялись свиные рыла…
Он с самого детства любил
уходить в угол и книжки читать, и, однако же, и товарищи его до
того полюбили, что решительно можно было назвать его всеобщим любимцем
во все время пребывания его в школе.
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о
том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой земле, изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом сердце его
во всю его жизнь, о
том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
Англичанин, раздав положенное число Евангелий, уже больше не раздавал и даже не говорил речей. Тяжелое зрелище и, главное, удушливый воздух, очевидно, подавили и его энергию, и он шел по камерам, только приговаривая «all right» [«прекрасно»] на донесения смотрителя, какие были арестанты в каждой камере. Нехлюдов шел как
во сне, не имея силы отказаться и
уйти, испытывая всё
ту же усталость и безнадёжность.
— Да, вот с этими, что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я говорю о себе,
то говорю, что
во мне есть; язык мой верно переводит голос сердца. Вот год я у вас:
ухожу и уношу мысленно вас с собой, и что чувствую,
то сумею выразить.
Горная страна с птичьего полета! Какая красота! Куда ни глянешь — всюду горы, вершины их,
то остроконечные, как петушиные гребни,
то ровные, как плато,
то куполообразные, словно морская зыбь, прятались друг за друга,
уходили вдаль и как будто растворялись
во мгле.
Миноносцы
уходили в плавание только
во второй половине июня. Пришлось с этим мириться. Во-первых, потому, что не было другого случая добраться до залива Джигит, а во-вторых, проезд по морю на военных судах позволял мне сэкономить значительную сумму денег. Кроме
того, потеря времени
во Владивостоке наполовину окупалась скоростью хода миноносцев.
С этими словами она выбежала из девичьей и нажаловалась матушке. Произошел целый погром. Матушка требовала, чтоб Аннушку немедленно
услали в Уголок, и даже грозилась отправить туда же самих тетенек-сестриц. Но благодаря вмешательству отца дело кончилось криком и угрозами. Он тоже не похвалил Аннушку, но ограничился
тем, что поставил ее в столовой
во время обеда на колени. Сверх
того, целый месяц ее «за наказание» не пускали в девичью и носили пищу наверх.
На этом разговор кончился. Матушка легла спать в горнице, а меня
услала в коляску, где я крепко проспал до утра, несмотря на острый запах конского помета и на
то, что в самую полночь, гремя бубенцами,
во двор с грохотом въехал целый извозчичий обоз.
Наконец дело с Эммой Эдуардовной было покончено. Взяв деньги и написав расписку, она протянула ее вместе с бланком Лихонину, а
тот протянул ей деньги, причем
во время этой операции оба глядели друг другу в глаза и на руки напряженно и сторожко. Видно было, что оба чувствовали не особенно большое взаимное доверие. Лихонин спрятал документы в бумажник и собирался
уходить. Экономка проводила его до самого крыльца, и когда студент уже стоял на улице, она, оставаясь на лестнице, высунулась наружу и окликнула...
От своей мечты начала 1867 года, которая еще довольно сильно владела мною в Париже, я освободился, — идти на сцену; но ей я обязан был
тем, что я так
уходил в изучение театрального искусства
во всех смыслах.
Пантелей
ушел на смену и потом опять вернулся, а Егорушка все еще не спал и дрожал всем телом. Что-то давило ему голову и грудь, угнетало его, и он не знал, что это: шепот ли стариков или тяжелый запах овчины? От съеденных арбуза и дыни
во рту был неприятный, металлический вкус. К
тому же еще кусались блохи.
— Если вы с сплетнями, — вскричал я вдруг, не вытерпев, —
то знайте, что я ни
во что не мешаюсь, я решился бросить… все, всех, мне все равно — я
уйду!..
Сказав это, он вдруг
ушел; я же остался, стоя на месте и до
того в смущении, что не решился воротить его. Выражение «документ» особенно потрясло меня: от кого же бы он узнал, и в таких точных выражениях, как не от Ламберта? Я воротился домой в большом смущении. Да и как же могло случиться, мелькнуло
во мне вдруг, чтоб такое «двухлетнее наваждение» исчезло как сон, как чад, как видение?
— Ну вот еще! Но довольно, довольно! я вам прощаю, только перестаньте об этом, — махнула она опять рукой, уже с видимым нетерпением. — Я — сама мечтательница, и если б вы знали, к каким средствам в мечтах прибегаю в минуты, когда
во мне удержу нет! Довольно, вы меня все сбиваете. Я очень рада, что Татьяна Павловна
ушла; мне очень хотелось вас видеть, а при ней нельзя было бы так, как теперь, говорить. Мне кажется, я перед вами виновата в
том, что тогда случилось. Да? Ведь да?
Из
того, что ты сказал матери внизу,
уходя, слишком ясно, что нам,
во всяком даже случае, лучше разъехаться.
И это у
того, который хотел
уйти от них и от всего света
во имя «благообразия»!
Александр сидел как будто в забытьи и все смотрел себе на колени. Наконец поднял голову, осмотрелся — никого нет. Он перевел дух, посмотрел на часы — четыре. Он поспешно взял шляпу, махнул рукой в
ту сторону, куда
ушел дядя, и тихонько, на цыпочках, оглядываясь
во все стороны, добрался до передней, там взял шинель в руки, опрометью бросился бежать с лестницы и уехал к Тафаевой.
— Эх вы, рыболовы! — говорил между
тем Костяков, поправляя свои удочки и поглядывая по временам злобно на Александра, — куда вам рыбу ловить! ловили бы вы мышей, сидя там у себя, на диване; а
то рыбу ловить! Где уж ловить, коли из рук
ушла? чуть
во рту не была, только что не жареная! Диво еще, как у вас с тарелки не
уходит!
Но я сказал прямо: «Если бы к этому прибавили три тысячи аренды,
то и тогда я еще подумаю!» Почему я так смело ответил? а потому, мой друг, что, во-первых, у меня есть своя административная система, которая несомненно когда-нибудь понадобится, а во-вторых, и потому, что я знаю наверное, что от меня мое не
уйдет.
Во все это время Анна Ивановна, остававшаяся одна, по временам взглядывала
то на Павла,
то на Неведомова. Не принимая, конечно, никакого участия в этом разговоре, она собиралась было
уйти к себе в комнату; но вдруг, услышав шум и голоса у дверей, радостно воскликнула...
После обеда Груздев прилег отдохнуть, а Анфиса Егоровна
ушла в кухню, чтобы сделать необходимые приготовления к ужину. Нюрочка осталась в чужом доме совершенно одна и решительно не знала, что ей делать. Она походила по комнатам, посмотрела
во все окна и кончила
тем, что надела свою шубку и вышла на двор. Ворота были отворены, и Нюрочка вышла на улицу. Рынок, господский дом, громадная фабрика, обступившие завод со всех сторон лесистые горы — все ее занимало.
— Может быть. Но
во всяком случае, останусь ли я побежденным, или победителем, я в
тот же вечер возьму мою суму, нищенскую суму мою, оставлю все мои пожитки, все подарки ваши, все пенсионы и обещания будущих благ и
уйду пешком, чтобы кончить жизнь у купца гувернером либо умереть где-нибудь с голоду под забором. Я сказал. Alea jacta est! [Жребий брошен! (лат.)]
— Очень рад, что вы пришли к таковому здравому заключению. Но слушайте, что будет дальше. У нас, в России, если вы лично ничего не сделали,
то вам говорят: живи припеваючи! у вас же,
во Франции, за
то же самое вы неожиданно, в числе прочих, попадаете на каторгу! Понимаете ли вы теперь, как глубоко различны понятия, выражаемые этими двумя словами, и в какой степени наше отечество
ушло вперед… Ах, ЛабулИ, ЛабулИ!
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин, огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась
во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
— Спасибо! — тихо сказала девушка и, кивнув головой,
ушла. Возвратясь в комнату, мать тревожно взглянула в окно.
Во тьме тяжело падали мокрые хлопья снега.
— Да, да! — говорила тихо мать, качая головой, а глаза ее неподвижно разглядывали
то, что уже стало прошлым,
ушло от нее вместе с Андреем и Павлом. Плакать она не могла, — сердце сжалось, высохло, губы тоже высохли, и
во рту не хватало влаги. Тряслись руки, на спине мелкой дрожью вздрагивала кожа.
Николай нахмурил брови и сомнительно покачал головой, мельком взглянув на мать. Она поняла, что при ней им неловко говорить о ее сыне, и
ушла в свою комнату, унося в груди тихую обиду на людей за
то, что они отнеслись так невнимательно к ее желанию. Лежа в постели с открытыми глазами, она, под тихий шепот голосов, отдалась
во власть тревог.
Распрощались. Они
ушли. Я жадно стал расспрашивать Юлю про Машу. Юля рассказала: перед
тем как
уходить. Маша пришла с Юлею под окно моей комнаты (оно выходило в сад) и молилась на окно и дала клятву, что никогда,
во всю свою жизнь, не забудет меня и всегда будет меня любить. А когда мы все уже стояли в передней, Маша выбежала с Юлею на улицу, и Маша поцеловала наш дом. Юля отметила это место карандашиком.
— И вы дали себя перевязать и пересечь, как бабы! Что за оторопь на вас напала? Руки у вас отсохли аль душа
ушла в пяты? Право, смеху достойно! И что это за боярин средь бело дня напал на опричников? Быть
того не может. Пожалуй, и хотели б они извести опричнину, да жжется! И меня, пожалуй, съели б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб я взял тебе веру, назови
того боярина, не
то повинися
во лжи своей. А не назовешь и не повинишься, несдобровать тебе, детинушка!
В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья —
тот самый. Я понял: они здесь, и мне не
уйти от всего этого никуда, и остались только минуты — несколько десятков минут… Мельчайшая, молекулярная дрожь
во всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) — будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела — слишком легкое, и вот все стены, переборки, кабели, балки, огни — все дрожит…
Нет такого крепкого и здорового тела, которое никогда не болело бы; нет таких богатств, которые бы не пропадали; нет такой власти, которая не кончалась бы. Всё это непрочно. Если человек положит жизнь свою в
том, чтобы быть здоровым, богатым, важным человеком, если даже он и получит
то, чего добивается, он все-таки будет беспокоиться, бояться и огорчаться, потому что будет видеть, как всё
то,
во что он положил жизнь,
уходит от него, будет видеть, что он сам понемногу стареется и приближается к смерти.
— Помиримтесь! — сказал Калинович, беря и целуя ее руки. — Я знаю, что я, может быть, неправ, неблагодарен, — продолжал он, не выпуская ее руки, — но не обвиняйте меня много: одна любовь не может наполнить сердце мужчины, а
тем более моего сердца, потому что я честолюбив, страшно честолюбив, и знаю, что честолюбие не безрассудное
во мне чувство. У меня есть ум, есть знание, есть, наконец, сила воли, какая немногим дается, и если бы хоть раз шагнуть удачно вперед, я
ушел бы далеко.
Он замолчал и пытливо, с
той же злобой смотрел на меня, придерживая мою руку своей рукой, как бы боясь, чтоб я не
ушел. Я уверен, что в эту минуту он соображал и доискивался, откуда я могу знать это дело, почти никому не известное, и нет ли
во всем этом какой-нибудь опасности? Так продолжалось с минуту; но вдруг лицо его быстро изменилось; прежнее насмешливое, пьяно-веселое выражение появилось снова в его глазах. Он захохотал.
На следующий день действительно были приглашены на консультацию волостные старички с Кожиным, Семенычем и Вачегиным
во главе. Повторилась приблизительно
та же сцена: ходоки заговаривались, не понимали и часто падали в ноги присутствовавшему в заседании барину. Эта сцена произвела неприятное впечатление на Евгения Константиныча, и он скоро
ушел к себе в кабинет, чтобы отдохнуть.
По городу стало известно, что в следующее воскресенье владыка в последний раз будет литургисовать в кафедральном соборе. Эта литургия смущала несколько полковника Пшецыньского и Непомука. И
тот и другой ожидали, что старик не
уйдет без
того, чтобы не сказать какое-нибудь громовое, обличающее слово,
во всеуслышание православной паствы своей. И если бы такое слово было произнесено, положение их стало бы весьма неловким.
Чем дальше
уходили мы от дома,
тем глуше и мертвее становилось вокруг. Ночное небо, бездонно углубленное
тьмой, словно навсегда спрятало месяц и звезды. Выкатилась откуда-то собака, остановилась против нас и зарычала,
во тьме блестят ее глаза; я трусливо прижался к бабушке.
Я
ушел вслед за ними; они опередили меня шагов на десять, двигаясь
во тьме, наискось площади, целиком по грязи, к откосу, высокому берегу Волги. Мне было видно, как шатается женщина, поддерживая казака, я слышал, как чавкает грязь под их ногами; женщина негромко, умоляюще спрашивала...
— Нет, я не сумасшедшая, а я знаю, о чем я сокрушаюсь. Я сокрушаюсь о
том, что вас много, что
во всяком поганом городишке дома одного не осталось, куда бы такой короткобрюхий сверчок, вроде тебя, с рацеями не бегал, да не чирикал бы из-за печки с малыми детями! — напирала майорша на Филетера Ивановича, встав со своего ложа. — Ну, куда ты собрался! — и майорша сама подала мужу его фуражку, которую майор нетерпеливо вырвал из ее рук и
ушел, громко хлопнув дверью.
Володя
ушел весьма довольный, что назначен в пятую вахту к
тому самому веселому и жизнерадостному мичману, который так понравился с первого же раза и ему, и всем Ашаниным. А главное, он был рад, что назначен
во время авралов состоять при капитане, в которого уже был влюблен.
Уходить поздно. Надо находить другой выход. Зная диспозицию нападения врага, вмиг соображаю и успокаиваюсь: первое дело следить за Дылдой и
во что бы
то ни стало не дать потушить лампу: «темная» не удастся, при огне не решатся. Болдоха носит бороду — значит, трусит. Когда Болдоха меня узнает, я скажу ему, что узнал Безухого, открою секрет его шапки — и кампания выиграна. А пока буду следить за каждым, кто из чужих полезет к столу, чтобы сорвать лампу. Главное — за Дылдой.